назад

РЫТ-ПУКАЛОМ

Зима. Вечер. Холодно. Слышно издали, как скрипят полозья и хрустит под ногами снег. Небо светло-голубое. Тысячи звезд переливаются всеми цветами радуги. Месяц застыл от холода, бесшумно и безучастно озирает землю... Снег, снег и снег... Черной лентой на границе неба и земли вырисовывается лес... Темным пятном на искрящемся снеге выделяется забытая Богом деревушка...

Тихо... Изредка залает собака, десятки голосов подхватят лай, нарушат пелену молчания и смолкнут... Снова тихо...

В избе ярко горит лучина... Разноцветными пятнами вырисовываются лица и платья мужиков, баб, молодежи в тумане дыма лучины и махорки. Бабы и девки прядут и шьют. Парни дурят с девицами, либо дуются в карты. Мужики степенно лежат на полатях или толкуют о своем житье-бытье. Песня, гармоника, споры, разговоры, дым, возня — все сливается в жизнерадостный концерт... Весело... Загорелась куделя у Лав-Маши... Забегали, засуетились... Загасили... Смех... У Макся-Анны пропало веретено... Нет, да и только. Ищет, просит отдать... Все хохочут... Оно оказывается за поясом...

— Бубин туз! — кричит Дорош-Паш, прихлопывая картой карту своего партнера...

— Эх, ты жизнь моя!

— Ясно солнышко.

— Светлый ясный день.

— Темна ноченька! — распевает северный Чайбайабос Сашка Вась, подыгрывая на «тальянке».

— Кукурекку! — неожиданно раздается в избе... Это Онь-Як выворотил шубу наизнанку, засунул ноги в рукава, накрылся ей, приделал с помощью клюки клюв и изображает Шантакле-ра... Снова смех...

А маленький Степ-Педь, ухватившись за края полатей, выделывает всевозможные гимнастические фокусы... «Ах, о чем же ты, красна девица, Востосковалася, разрыдалася? И о чем ты льешь слезы чистыя Ясны глазоньки утираючи?» — поют девушки. Аккорды тягучие, как снежная равнина, грустные, как завывание вьюги, и гармоничные, как шелест сосен, всколыхивают дым, наполняют избу и уносятся в чистую морозную даль.

«Злато, серебро, платья цветныя. Уж давно тебе приготовлены... Так о чем же ты, ясно солнышко, пригорюнилось, разрыдалося?..» — подхватывают новые голоса. Звуки льются мелодичные, грустные и участливо-вопрошающие.

«Что мне золото, платья цветныя. Не дадут они счастья, радости... После месяца, на неделюшке, меня выдадут за немилого», — жалуется тоскующая, любящая душа... «Вот об этом-то и тоскую я, день и ночь не сплю горемычная... Не видать уж мне ясна солнышка. Улетело прочь счастье милое», — объясняет свое горе коллективная душа несчастных, принужденных любить нелюбимых.

Песня заворожила всех... Шум смолк. Степ-Педь и тот перестал кувыркаться на краю полатей, и спокойно лежит на полу, подперши голову руками.

— Ай да девицы, молодцом! Хорошо поете! — нарушает молчание Лав-Вась — лучший охотник и лучший сказочник в деревне. Если бы я был майбыром**, то сделал бы вас всех царевнами, ходили бы вы по садику чудесному да ели яблочки наливные, попивали бы винцо венгерское, заедали бы пряниками заморскими. Да не май-быр я, нет у меня яблочков, да отродясь не едал их. Попросите вон у тетки Онисьи ломоть хлеба, оно не хуже пряников-то заморских будет, а потом сходите к ушату и перемочите горло холодненькой водичкой. Винцо хорошее и пей вволю! — добродушно шутит он с девицами. Шум и смех слышатся в ответ.

— Дядь Вась, а дядь Вась, расскажи что-нибудь, — пристают девицы и парни.

— Стар я, миляги, стар стал. Грамоте не обучался, откуда же мне знать. А что и знал, — то из ума вышло, — скромничает Вась.

Девицы и парни продолжают приставать...

— Ишь, все бы вам сказки да сказки, все бы царевичей да королевичей подавай, либо лесных да водяных, — шутит он с девицами. — Больно прытки! Не хотите ли Мишку хорошенького... А расскажи вам — сами же домой побоитесь уходить, небось с пареньком в сторонку от страха убежите... Ну, да ладно! Так и быть, побалакаю вам кой про что. Чур! Сидеть и слушать!..

Начинает литься речь плавная и спокойная, полная образов и вещей, представляющих соединение бытия с небытием.

— Удивительная штука раз со мной, миляги, приключилась... Шел я домой со свадьбы братана. Дело было ночью... Иду себе и попеваю, потому что был навеселе. Дошел благополучно до «Большой Сосны». Хоть и пьян был, а все же подумываю, не привиделось бы что... Сами знаете, больно уж лешие-то любят это место. Думал, думал, а потом вдруг вспомнил, что на свадьбе шибко я поспорил с Сюзь-Мишем. Хвастался он: «Я, — дескать, — первый охотник, всех, — дескать, — за пояс заткну!» Вспомнил я это и начал ругаться. «Пять раз я выходил один на один с медведем. Каждую тропу в лесу знаю, все заговоры на птиц и зверей могу сказать... А ты кто, молокосос! Далеко тебе еще до Лав-Васи. Не только ты, сам леший не потягается со мной!» Иду это я так, чертыхаюсь. Вдруг как налетит на меня что-то, как подхватит меня за шиворот и закружилось, миляги, у меня в голове и в глазах зарябило. И сосны, и дорога, и огороды все заплясали и запрыгали, как белка на ели... Очухался это я, смотрю, что за диво! Как настоящий коршун лечу в воздухе. Да еще как лечу-то! Ни одна галка, ни один ворон не мог бы поспеть за мной... Словно жерди частокола мелькают деревни и села... Боязно к тому же, голова кружится... Ну, носился, носился, долго ли, коротко ли, кто его знает. Только вдруг это просветлело у меня в голове. «А, да это ведь леший меня таскает. Погоди же, брат, сделаю я тебе штуку, живо отпустишь меня». Сунул руку в карман, вынул кисет, сгреб пригоршню махры, да как дуну ему в рожу, слышу, заныл и меня отпустил. Как камень лечу это я вниз. Ну, думаю, конец пришел, расшибусь вдребезги и шабаш... Хвать — ничего. Летел, летел, да и бухнулся в Вычегду. Смотрю, кой чорт! Лежу я в канаве около «Большой Сосны», весь мокрый и грязный, словно поросенок... Вот, миляги, какие чудеса бывали с Лав-Васем!

— Ну, брат, ты это больше во сне летал, лежа в канаве, — скептически замечает Микит-Вань.

— Как бы не так... А куда ж бы тогда кисет делся? Чай, он не воробей, один не улетел из кармана, — оправдывается рассказчик.

Дым колышется в избе. Лучина то ярко вспыхнет, то снова гаснет...

— А то, миляги, раз случилась со мной еще вот какая штука, — продолжает рассказчик. — Пошел я на охоту***. Расставил силки, капканы — все как следует... Выхожу раз это из баньки, пошел обходом, не попал ли рябчик в силок, али зверь какой в капкан, смотрю, одного капкана нет... По следам видно, что попал в него волк. Погнался я за ним, что есть мочи... Час бегу, другой бегу — нет зверя, да и только! А след кружит и кружит. Целый день гонялся — ни одного чорта не нагнал. Плюнул, выругался и пошел ночевать в баньку. Сварил «пызярок»****, поужинал и лег спать. Только это стал засыпать, чую, собака моя лает... Кой чорт, думаю, тут бродит. Только это подумал, слышу, подошел кто-то к избушке, приставил лыжи к стене и стучится... Вышел в сени и говорю:

— Кто, крещеный?

— Это я, — говорит за дверью.

— Кто ты?

— Аль не узнаешь, твой знакомый. Отопри, друг, скорее, а то иззяб я...

— А слыхал я, что часто приходит лесной к охотникам и не говорит имени. Нет, думаю, стой, отпирать нельзя.

— Да чего ж ты не отпираешь, не узнал что ли своего зятя, — сердится он.

— Слышу, голос как будто и зятя. Но сумление меня взяло большое...

— Скажи, — говорю, — Господи Иисусе Христе, помилуй нас! — а сам крещу двери и себя...

— Молчит... Стоял, стоял, ничего не говорит. Тут-то уж я и понял, что это за зять и давай крестить все углы, отдушину и оконце... Окрестил все и лег. Испугался я, миляги... Да и как не испугаться, чорт-то ведь не зять. Кто знает, что у него на уме-то. Может хочет он из твоей спины ремни вырезать для подпояски своим лешачатам. Слышу, шуршит он за стенами. Подошел к углу, к отдушине, к окошку и что-то шуркает... Шуркал, шуркал, да как треснет, инда пот прошибло... Завыл это как-то чудно и ушел видно... А собака заливается так, словно ее десять волков давят. Вышел это я утром, смотрю, нет никаких следов, только словно волчьи лапы наследили по снегу... Пошел по следам и впрямь волк-то с моим капканом не далеко от избенки лежит. Это его должно быть лешак-то и подослал. Ну, а мне-то что, кто бы ни подослал — все равно, взял да и убил... Так-то вот и натянул я нос лешаку-то!..

Народ хохочет.

— А и хитер же ты, Лав-Вась! — умиляется Сень-Вань...

Вошел Лав-Вась в азарт... «Постой-ко, миляги, расскажу я вам быль стародавнюю, невеселую быль, а страшенную; приключилась она уж давным-давно», — плавно и мерно начинает он снова.

— Не было тогда еще церквей и часовен... Верили наши прадеды еще по-старинному. Поклонялись они тогда многим богам, приносили им жертвы в кумирницах. А стояла кумирница в Шойна-ты*****, посреди лесов густых да большущих... Приносил те жертвы их священник — Пам... Вот нашло раз на деревню несчастье — нет ни белок, ни зверья в лесу... не родится трава на зеленых лугах, а хлеба-то все морозом заморозило. Стали наши деды беспокоиться... как избыть беду великую... И сказал им Пам — слуга богов:

«Рассердились боги все на вас на всех и послали вам несчастье. А избыть его вы можете: принесите жертву Ену превеликому, не простую жертву, не обычную, а девицу чистую, невинную...»

Испужалися тут наши деды, не послушались сначала слов жреца богов... Но беда все страшней становилася... И решили жертву принести они... Настрогали палочек одной длины, по числу девиц деревни своей, а одну длиннее изготовили, кто ее возьмет, той и жертвой быть... Собирали всех их к Шойна-ты, вынимали тут девицы все по палочке. И попала палочка несчастная молодой девице Югыд-Шондi-ныв... Разрыдалась девица несчастная, встосковалась горемычная, жаль ей было с жизнью расставаться, света белого не видети...

Не хотелось ей расстаться навек со своим любимым Варышем******... Но схватили ее тут за белы руки, и связали ее крепко-накрепко, положили на сосновый стол... Во кумирнице огонь горит... Шепчет Пам молитвы-заклинания. Вот поднял он руки к небу синему, заплясал он вдруг неистово, зазвенели бубенцы на нем, закружился он волчком лихим, сам кричит чудное и страшенное... И схватил он вдруг большущий нож, поднял быстро и всадил его прямо в сердце Югыд-Шонды-ныв. Как выуженная рыба-язь, задрожала Югыд-Шонды-ныв, забилась, как голубь раненый, и застыла вдруг недвижимо... Отрубил Пам ей голову, вынул сердце ее, легкие, бросил их он тут в огонь святой, что горел в кумирне Шойна-ты... Не стерпело сердце Варыша, как варыш на птичку, бросился на старого на Пама тут... Как ударит топором его, так и на смерть Пама уложил совсем. Тут все деды приужаснулись, как пошел он всех богов рубить... Взял он голову с костра того, поджег он шкурки — жертвы им, запылала тут кумирня та... Но опомнились тут прадеды, все набросились на Варыша и убили его сразу же... Тело бросили в горюч огонь и сгорело оно вместе со кумирницей... А потом собрали кости все и сбросали их во Шойна-ты; оттого до сих пор это озеро и зовется трупным озером... Вот, что было уж давным давно, во старину стародавнюю! — также мерно кончает рассказчик.

Тихо... Воображение всех еще занято рассказом. Только лучина тихо шипит, да жужжат веретена... Через мгновение снова шум наполняет избу...

Снова льются песни, шутки и аккорды гармоники... Потом снова идет сказка...

А на улице синее небо обнимает землю и недвижно лежит снежная пелена...

Откуда-то несется лай собаки...

Жизнь — сказка!

ПИТИРИМ СОРОКИН

 

* Рыт-пукалом — вечерние посиделки.

** Майбыр — счастливец.

*** Зыряне ходят на охоту верст за 40, 50 из дому.

**** Пызярок — мучная каша.

***** Шой — труп, ты — озеро.

****** Варыш — ястреб.

rss